Кажется, я молчал несколько минут, пытаясь пробиться сквозь образовавшийся в мозгу блок и одновременно чувствуя, как все ближе подступает нервный срыв. Мистер Тредстоун нетерпеливо поднял брови и забарабанил пальцами по столу.
— Вы правда хотите знать, почему он это сделал? — спросил я. — Почему он отнял у меня книжку?
— Да, мистер Вудс. Полагаю, этот пункт мы уже прояснили. И я не намерен повторяться. Я хочу услышать ответ на свой вопрос на хорошем английском языке.
Внезапно нужное слово нашлось. Оно соскочило у меня с языка так быстро, что удержать его я не сумел.
— Потому что он мудак.
Слово повисло в тишине, словно я нарисовал его в специальном пузыре, как в комиксах. Все ошарашенно молчали. Никто не ожидал от меня подобной прыти, и меньше всех — сам я.
А потом пузырь взорвался.
Мистер Тредстоун покраснел как рак. Бой позеленел как фисташковое мороженое. Я приложил все силы к тому, чтобы остаться нормального цвета, но внутри… Внутри у меня что-то щелкнуло.
Позвольте, я вам объясню. Есть такое состояние — эйфория. Люди с височной эпилепсией иногда испытывают ее во время приступа, когда в лимбическом комплексе, отвечающем за эмоции, зашкаливает электрическая активность. Нормальные люди тоже способны впадать в эйфорию, например, когда им удается совершить нечто выдающееся или под действием наркотиков. Вот и на меня тогда накатило что-то вроде эйфории, и я еще подумал: значит, жди судорог. Все происходящее сделалось каким-то нереальным, в теле и в голове появилась удивительная легкость. В то же время я не замечал никаких признаков ауры. Ни галлюцинаций, ни помутнения разума. У меня как будто выросли крылья — словно из густого тумана я поднялся в чистое, озаренное солнцем небо. Зрение обрело поразительную остроту, голова была ясной, и на меня снизошло спокойствие.
— Что-о-о?! — спросил мистер Тредстоун.
Он не сказал: «Прошу прощения», «Извините, не понял», — хотя каждый день твердил нам, что, переспрашивая, следует употреблять вежливые выражения. Вообще-то, если судить по тому, как он покрылся краской, он и так все прекрасно расслышал. Но почему-то решил дать мне шанс исправиться.
Я им не воспользовался.
Меня вдруг пронзила мысль, что из всего сказанного в это утро только моя последняя реплика содержала смысл. И я не отказался бы от нее за все деньги на банковских счетах Роберта Асквита. Деклан Макбой был именно тем, кем я его назвал, и я не понимал, с какой стати мне терзаться угрызениями совести. Не то чтобы я ничего не боялся, но хуже того, что со мной уже случилось, произойти ничего не могло. Допустим, мистер Тредстоун исключит меня из школы — ну и что? (Снова перейду на домашнее обучение, что в смысле учебы намного лучше.) Допустим, Деклан Макбой снова меня поколотит — чем только еще раз докажет, что я прав. Я вдруг понял, что больше не боюсь Боя. Зеленовато-бледный, с фингалом и трусливо бегающими глазками, он предстал передо мной тем, кем был, — ничтожеством. Поэтому я не отказал себе в удовольствии повторить, что он мудак, а в конце заключительным аккордом добавил наш школьный девиз: Ex Veritas Vires.
У Боя прямо челюсть отвалилась. Мистер Тредстоун вскочил из-за стола, как ужаленный.
— Макбой, выйдите из кабинета! Вудс, ни слова больше! Ни звука!
И он разразился нотацией — вдохновенной, но слишком длинной и не сообщившей мне ничего нового. Завершив свою речь, мистер Тредстоун позвонил маме в салон, и мама стала упрашивать его проявить снисхождение, ссылаясь на мою болезнь и неизменно высокую успеваемость. Они сторговались на том, что в течение недели я буду оставаться после уроков, плюс дома мне вставят по первое число — и по сравнению с тяжестью моего проступка это было очень мягкое наказание. Боя тоже приговорили к оставлению после уроков, но всего на один день. Словечко, которым я его наградил, было в пять раз обиднее, чем любая его пакость, причиненная мне.
К вечеру эйфория улетучилась. Ее сменили изнеможение и подавленность. Мне снова не хватало слов. Я так и не придумал, что скажу мистеру Питерсону. До возвращения мамы с работы оставалось два часа. Я догадывался, что в ближайший месяц (на самом деле два) она не выпустит меня из дома. Чем больше я размышлял, тем яснее становилось, что мне нет оправдания. Я мог рассказать, как все произошло, мог попросить прощения, мог даже в красках описать, какие страдания мне пришлось пережить, но это ничего не изменило бы. Факт оставался фактом, и он был ужасен.
Когда я подходил к стражам-тополям, в горле у меня стоял ком. А когда мне навстречу распахнулась дверь, меня окончательно покинули остатки красноречия.
— Кажется, я потерял вашу книгу, — сказал я.
Мои слова прозвучали глупо и нелепо, но других у меня не нашлось. Я не обладал маминым умением сообщать плохие новости. Но главное, я торопился признаться в случившемся, пока хватало храбрости.
Мистер Питерсон потрясенно моргнул.
— Как потерял?!..
Я молчал: казалось, мне парализовало голосовые связки.
— Вот так взял и потерял?..
— Я…
— Ты же знал, что эта книга значит для меня! — Мистер Питерсон схватился за голову, словно у него началась сильная мигрень.
— Я не виноват, — пробормотал я. — Я ехал в школьном автобусе…
— Ты взял ее в школьный автобус?!
Только сейчас до меня дошло, какую жуткую безответственность я проявил. Действительно, виноват в случившемся был я, я один.
— Мне очень жаль, — сказал я. — Я знаю, что словами ничего не исправить. И книгу ничто не заменит.