Я подгадал момент, когда в отделении установилась тишина и мы с мистером Питерсоном могли спокойно поговорить. Голос я понизил почти до шепота, кататоник с Графом Толстым нас не слышали.
Я предупредил мистера Питерсона, что намерен сообщить ему нечто важное, и попросил, если я начну нести что-то не то, меня остановить. Затем я перечислил пункты своего списка с первого по седьмой — в том же порядке, что привел выше, только «он» заменил на «вы». Надо сказать, моя подготовка не прошла даром: я не запинался, не экал и не мекал. Я понимал, что эмоции мне не только не помогут, но и помешают. Мистер Питерсон должен убедиться: все, о чем я говорю, мною тщательно обдумано и взвешено. Он ни разу меня не перебил. Я знал, когда он заговорит: после того, как я озвучу пункт восемь. «Вы имеете право на выбор». В заключение я сказал:
— Какой бы выбор вы ни сделали, я его поддержу. Когда — и если — вы захотите умереть, я помогу вам в этом.
Не хочу, чтобы кто-то плохо подумал про мистера Питерсона. Он честно пытался отмахнуться от моей идеи, которая привела его в неподдельный ужас. Но в этой борьбе у него не было шансов. От фактов не спрячешься, и с ними не поспоришь. Он нуждался в моей помощи. На все его доводы против у меня был готов ответ. Он добрых десять минут возражал мне: дескать, я неправильно его понял, и вообще это полная чепуха, и в голове у меня кавардак, и прочее в том же духе.
Я дождался, когда он выдохнется, и сказал:
— Мне кажется, я дал вам ясно понять, что все обдумал. У меня на это ушло несколько дней. Если хотя бы один из перечисленных мной фактов не соответствует действительности, скажите, какой. Повторить их вам?
— К черту факты, — заявил мистер Питерсон. Разве в них дело? Дело в том, что я не могу принять твою помощь.
Я секунду помедлил, убедился, что он меня слушает, и сказал:
— А это не вам решать. Вы настаиваете на том, что имеете право выбирать свою судьбу. Я уважаю ваше решение. Поддерживаю его на все сто процентов. Но такое же право есть и у меня. Я уверен, что поступаю правильно — так, как мне подсказывает совесть. И вы не можете меня оттолкнуть. Если вы относитесь ко мне с уважением, признайте за мной право выбора.
Не знаю, как долго мы просидели в тишине — две минуты или пять. Пару раз мистер Питерсон вроде бы порывался заговорить, но сам себе прикусывал язык. Мне добавить к сказанному было нечего. Но чем дольше тянулось молчание, тем вернее я чувствовал, что правота на моей стороне.
В конце концов мистер Питерсон велел мне идти домой и сказал, что ему надо подумать. Но я уже понял, что моя взяла. У него в глазах стояли слезы. Ни до, ни после я никогда не видел, чтобы он плакал.
На следующий день мы обо всем договорились. Мистер Питерсон еще раз спросил, понимаю ли я, во что ввязываюсь; я подтвердил, что да, прекрасно понимаю.
— Учти, я не передумаю, — сказал он. — Настанет день, когда я захочу со всем этим покончить.
— Знаю, — ответил я. — Я постараюсь, чтобы этот день настал как можно позже.
— А ты сознаешь, что я буду полностью от тебя зависеть?
— Мне кажется, это неудачная формулировка.
— Но это так и есть, и в этом вопросе у нас должна быть полная ясность. Иначе все отменяется.
— Хорошо, я все сознаю, — ответил я. Эти слова знаменовали точку невозврата. Пакт был заключен.
Поначалу все реагировали на случившееся примерно как на автомобильную аварию: нездоровое любопытство мешалось с оцепенением. Впрочем, большинству было ясно, что произошло что-то нехорошее, хотя точно сказать, что именно, никто не мог. И чтобы разобраться в его обстоятельствах и мотивах и указать пальцем на виновного, следовало хорошенько покопаться в «обломках».
С точки зрения британского законодательства было совершено сразу несколько преступлений. Это установили сразу. Но кто жертва, а кто преступник, оставалось загадкой, и над ее разрешением на протяжении многих недель бились все крупные газеты и телеканалы страны. Уже после моего ареста в Дувре официальная версия менялась неоднократно.
Поначалу большинство комментаторов дружно объявили преступником мистера Питерсона. Оснований для подобного умозаключения имелось немало. Во-первых, он был мертв, а это не лучшая позиция для самозащиты. Во-вторых, у него не было родственников, которые выступили бы с гневной отповедью журналистам. В-третьих, он был американец.
В-четвертых, — главный аргумент — он был в отличие от меня взрослым зрелым человеком. Даже те, кто считал, что он имел полное право покончить с собой, не желали мириться с тем, что он вовлек в свою затею меня.
Все подчеркивали, что я несовершеннолетний, следовательно, не могу нести моральной ответственности за подобного рода решения, в чем меня обвинили на первых же допросах в полиции. По-моему, только один или два журналиста обратили внимание на то, что до совершеннолетия мне не хватало всего нескольких месяцев. Но их никто не слушал. В глазах общественности я представал едва ли не ребенком, нуждающимся в защите. Полицейские характеризовали меня как «умного, но чрезвычайно наивного юношу с вероятными психическими отклонениями». Я рос без отца, ни с кем из ровесников не дружил и воспитывался матерью с сомнительными моральными и профессиональными качествами. Этого было более чем достаточно, чтобы причислить меня к лицам с «неустойчивой психикой». То, что я сам вел машину до Цюриха, почему-то никого не смущало. В общем, на меня смотрели как на жертву — если не похищения в общепринятом смысле слова, то умелой манипуляции.